Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы




НазваФилологический факультет кафедра истории зарубежной литературы
старонка4/5
Дата канвертавання14.01.2013
Памер0.84 Mb.
ТыпРеферат
1   2   3   4   5
Глава 4. «Меня здесь нет».


4.1 Фрагментарный характер субъективности.

«Да, - сказал Фритс, - я тогда отдыхал на Тесселе, много лет назад. Там был мужчина, который ел бумагу. […]. Во рту у него всегда был такой, знаете, мокрый бумажный шарик. Если же он находил новый кусочек на дороге, то вынимал старый изо рта, проделывал в нем пальцем дырку и вставлял находку внутрь. А потом все это дело – опять в рот» (79).

Этот эпиграф может, если допустить некоторую вольность, послужить метафорой теории Лакана о том, что субъективность человека состоит из отрывков уже существующих рассказов. Как и шарик во рту безымянного персонажа «Вечеров» состоит из кусочков уже разжеванной бумаги, так и человек вынужден пользоваться отрывками уже существующих (разжеванных) рассказов для формирования своей субъективности. Человек должен считаться с символическим порядком. Как персонаж постоянно находит новые кусочки бумажек, так и человек в течение своей жизни периодически наталкивается на отрывки нового рассказа, которые используются им для конституирования нового «кусочка» субъективности. Эти новые отрывки человек придумывает не сам: персонаж тоже не собственноручно изготовляет вновь найденные бумажки. Как и бумага существовала до появления персонажа, так и рассказы являются новыми только для того, кто использует их впервые. Бумажки брошены на землю кем-то другим, чтобы персонаж смог использовать их для своих целей. То же самое и с рассказами: они повествуются человеку кем-то другим, чтобы он смог использовать их заново. Здесь мы имеем дело с концепцией децентрированного субъекта:

«Именно она стала тем побудительным стимулом, который сна­чала еще в рамках структурализма, а затем уже и постструктура­лизма превратился в одну из наиболее влиятельных моделей пред­ставления о человеке не как об «индивиде», т.е. о целостном, не­разделимом субъекте, а как о «дивиде», т. е. принципиально раз­деленном — фрагментированном, разорванном, смятенном, ли­шенном целостности человеке Новейшего времени» (Ильин 2001: 76).

Кроме того, шарик во рту персонажа состоит из разных кусочков бумаги. По мнению Лакана, субъективность человека тоже строится на различных рассказах или отрывках. То есть субъект изначально не является единым целым, а больше похож на мозаику, к которой могут добавляться все новые и новые элементы: как и бумажный шарик постоянно пополняется новым «сырьем», так и субъективность человека всегда находится на стадии становления.

И, наконец, персонаж «Вечеров» указывает на активность: его челюсти двигаются. Чтобы быть и оставаться субъектом, тоже необходимо что-то делать, а именно: говорить. Что, если допустить физиологическое сравнение, также заставляет двигаться челюсти. То есть субъект – это не данность, а нечто, что должно конструироваться самим человеком посредством языка, речи.

Речевое поведение Фритса замечательно характеризуется понятием дискурс Другого, в обеих интерпретациях, приведенных выше. С одной стороны, это подразумевает, что говорящий человек должен считаться с возможностями символического порядка и использовать уже существующие рассказы, формируя тем самым свою субъективность. Таким образом, человек повествует рассказ о Другом, «чужой» дискурс определяет рассказ о себе самом. С другой стороны, дискурс Другого означает, что рассказы достигают субъекта благодаря тому, что их ему рассказывают другие. В этом смысле дискурс Другого означает также, что рассказ о себе самом является наряду с этим рассказом Другого. То есть рассказ о себе самом одновременно можно охарактеризовать как рассказ о Другом, так и как рассказ Другого.

Обе эти стороны дискурса Другого присущи речи Фритса, а следовательно и его существованию в качестве субъекта. С одной стороны, он использует профессиональный жаргон и выражения, которые не могут быть приписаны никому в отдельности, но которые существуют как часть символического порядка. С другой стороны, Фритс буквально повторяет речь и выражения других, прочитанные или услышанные им ранее. Многократным употреблением другого языка и языка других герой подчеркивает неуникальный характер своей субъективности. То есть речевое поведение Фритса многое говорит о его субъективности. Остановимся на этом вопросе более подробно.

Первый способ, при котором герой использует профессиональный язык, выражения и стили, не присущие никому в отдельности, уже назывался некоторыми интерпретаторами. Ван ден Берг говорит о конторском языке, формальных выражениях и клише, которыми пронизана речь Фритса (Van den Berg: 277 и 281). Куммер и Верхаар показывают, что герой употребляет некоторые стили иронически: философский, журналистский, научный, медицинский и психиатрический жаргоны часто используются героем (Kummer en Verhaar: 89). Фенс характеризует речевое поведение Фритса как смену библейского тона традиционными и дешевыми земными ценностями (Fens: 99). Что, по мнению Фенс, особенно примечательно, так это крайне формальный характер речи героя, сочетающийся с отсутствием индивидуальных элементов (Fens: 102). Которым, если опираться на теорию Лакана, взяться неоткуда.

Мы согласимся с описанием речевого поведения упомянутыми интерпретаторами, что не означает полного согласия с их интерпретациями романа «Вечера». Что особенно необходимо подчеркнуть, так это скорость, с которой герой меняет эти стили. Хорошим примером служит глава 6, когда Фритс находится в гостях у Мауритса: он обращается к нему, как доктор, психолог, работодатель, психиатр и председатель собрания (91-94). Судя по всему, для героя не представляет никакой сложности переключаться с одного жаргона на другой. У него всегда наготове разные стили, что опять же характеризует его субъективность, состоящую из отдельных «кусочков».

Названные выше интерпретаторы, однако же, не обращают внимания на то, что герой постоянно меняет стили, даже когда эксплицитно не пользуется фрагментами другого языка. Когда мать спрашивает его о том, как сочетаются ее шляпа и пальто, он говорит: «Незатейливо и со вкусом. Тебе идет. Неплохое сочетание». В главе 1 мы уже обращали внимание на то, что реакция Фритса похожа на замечание продавца. Когда Фритс говорит отцу: «Я думаю […] ты взял губку для посуды, которой пользовались уже лет сто, причем даже не в одной семье», это похоже на рекламный слоган: Покупайте наши губки для посуды, которыми уже сто лет пользуются во многих семьях! То есть разными способами Фритс использует другой язык, что влияет на его субъективность, которая тоже получает «другой» характер.

Дискурс Другого означает также, что человек пользуется рассказами других людей. В речевом поведении героя это встречается в буквальном смысле слова. Анекдоты или страшные истории, которые Фритс рассказывает другим или самому себе, начинаются, например, следующим образом: «мне вот в канторе рассказали, что…» (27), «он рассказал мне историю, которую услышал от своего школьного друга» (66), «Потом он вспомнил статью из газеты недельной давности, где рассказывалось…» (66), «я слышал от доктора, что…» (80), «это мне рассказала тетушка» (133) или «Знаешь, что мне недавно рассказали?» (180). То есть все это примеры других, используемые героем в своих целях. Кроме целых рассказов, он цитирует также и отдельные предложения, прочитанные где-то: когда Фритс объясняет Виктору, что не успевал по учебе из-за того, что ничего не делал во время каникул перед экзаменами, он говорит: «Обрати внимание, просто определить, что плохо или низко, сложно – что смешно. Я это где-то прочел» (114).

Второй способ употребления другого языка в заключается в цитировании Фритсем предложений, сказанных другими персонажами романа. Например, когда Йап выпроваживает незваного гостя, он говорит Фритсу: «Да уж, всякое случается» (50). На следующий день к герою приходит Ланде и говорит, что его обокрал Мауритс, и Фритс реагирует на это вчерашней фразой «Да уж, всякое случается» (55).

Если сложить все признаки речевого поведения героя, мы получим общую картину тех отрывков, из которых он формирует свою субъективность в языке. Фритс постоянно говорит на «чужом» языке и на языке других. Его речь пестрит обращениями, советами доктора, лекциями, психическими диагнозами, философскими рассуждениями, практическими замечаниями, прочитанными где-то выражениями, увещеваниями продавца, научным анализом по отношению к обыденным вещам, историями, анекдотами, рекламными слоганами, цитатами из газетных статей, прогнозами погоды, обозначением точного времени, советами с точки зрения физики о способе разжигания печи, цитатами других персонажей и т.д. и т.п. Шарик у него во рту (его субъективность) может быть со всем основанием сравнен с мозаикой из разных языков и рассказов.

Фритс подчеркивает и то, что другие люди тоже употребляют чужие цитаты:

«Это было давно. […] На чьем-то дне рождения, это я помню. Эта маленькая, своенравная девчонка. Я бы хотела быть камнем, сказала она, тогда мне не надо было бы жить. Все просто остолбенели. Ну, ясное дело, где-то услышала или прочитала» (53).

«Знаешь того мужчину в высокой шляпе, который всегда гуляет в центре? Он поет еще как-то странно. Дети часто издеваются над ним. Я как-то шел по Алкмаарстраат и увидел, как они кидались в него картошкой. Я подошел, а он сказал: господин, я известный певец, но ценить это начинают, только когда лежишь между шестью досками. Звучит хорошо, но он это, скорее всего, где-то прочитал и выучил наизусть. Или услышал от кого-то» (79).

Фритс в романе не единственный, кто цитирует что-либо, другие люди, даже абсолютно незнакомые, тоже иногда делают это. Друзья героя также пользуются формальным языком, рассказывают анекдоты или истории, которые они где-то услышали или прочитали. То есть использование другого языка и языка других свойственно не только главному герою.

Но что отличает речь Фритса от речи других персонажей, это его высказывания, в которых он дает понять, что ему очень хорошо знаком принцип действия языковой системы Лакана. Он знает, что говорящий человек должен считаться с символическим порядком. Не имеет никакого смысла пытаться говорить на каком-то своем языке, так как он не будет понятен другим людям. Герой одергивает свою мать, когда она использует слова, которые можно трактовать как не свойственные общепринятому языку:

«На улице просто невероятно холодно, - продолжала она. – Дует настоящий ориентальный ветер». «Восточный, ты имеешь в виду восточный ветер, - сказал Фритс. – Не употребляй названий, которые никто не понимает» (11).

Фритс тем самым говорит матери, что она тоже должна подчиняться существующему символическому порядку. Так как это все равно приходится делать, герой понимает, что вести свой рассказ сколь бы то ни было оригинальным способом не имеет смысла. Мауритсу он советует следующее:

«О, Господи, переходи к делу. Сначала кратенько скажи, что случилось. Как в газете. Сначала небольшой обзор, а потом все остальное развернуто. Не надо придумывать ничего нового» (54).

Сам Фритс отлично владеет газетным стилем, ведь Виктор говорит ему, что он всегда рассказывает кратко и доступно (114).

Символический порядок Лакана предполагает также некоторые ограничения: человек должен пользоваться тем языком, который предложен ему системой. Но несколько раз Фритс выходит за рамки этой языковой системы. Благодаря наличию ограничений, герой часто знает заранее, что скажут другие:

«Так, я иду наверх, - сказал он про себя, - хорошо. Что они скажут? Представим, что дома один отец. Он скажет: привет, сынок. Если же дома одна мама, то будет так: а, это ты? Если они оба дома, то сначала никто ничего не скажет. А потом мама что-нибудь у меня спросит, закрыл ли я, например, дверь, вытер ли ноги, или что-то в этом роде» (165).

Как правило, все так и происходит. Несомненно, такие вещи подчеркивают рутинный характер отношений Фритса с родителями (Van den Berg: 283), но метафорически они также выражают ограниченность языковой системы, в которой мы живем. Фритс же показывает, что знает, каковы именно эти ограничения. Когда он идет в гости к друзьям, то думает:

«Что будет произнесено в первую очередь? […] Дословно не угадаешь, но наверняка ничего нового» (143).

«Дословно не угадаешь, но наверняка ничего нового» хорошо характеризует саму систему языка: она состоит из многих рассказов, но очередь какого из них именно сейчас, сказать практически невозможно, хотя наверняка известно, что это рассказ уже существовал раньше. Когда Йап рассказывает анекдот, Фритс думает: «Когда я слышал это раньше? Не так давно. А, все одно и то же» (145) и несколько позже: «Нет, точно, это уже было» (150).


Проводя связь между настоящим параграфом и предыдущей главой, можно сделать следующие предварительные выводы: в главе 3 мы показали, что Фритс постоянно занимается формированием себя как субъекта языковыми средствами, а в моменты молчания герой теряет чувство собственной субъективности. В данном параграфе речь шла о том, что субъективность Фритса не имеет целостного характера, она состоит из фрагментов другого языка и языка других. То есть герой занимается конституированием неоднородной субъективности, а не ищет уникальную индивидуальность. Разными способами Фритс опровергает идею внутренней, автономной личности. Во-первых, он показывает, что субъективность не присуща человеку изначально, а должна постоянно завоевываться языковыми средствами. Во-вторых, он демонстрирует, что субъективности можно достичь только через постоянное подтверждение ее другими; то есть и речи не идет об ее автономном характере. В-третьих, он указывает на то, что не существует уникальной индивидуальности, так как она состоит из фрагментов другого языка и языка других.

Фритс осознает тот факт, что человек должен считаться с символическим порядком, и что использование «своего» языка невозможно. Другим он советует говорить в рамках дискурса Другого. Также он знает, что языковая система Лакана ограничена, то есть приходится оперировать ограниченным набором рассказов, языков и стилей, чтобы сформировать собственную субъективность.

Замечание Фенс закономерно в том, что герой не пользуется своим личным, уникальным языком. Но в рамках настоящего исследования нельзя согласиться с тем, как это обосновывается: Фенс утверждает, что Фритс ищет спасения в обезличенном языке, так как не в силах выразить свои чувства напрямую средствами собственного языка (Fens: 104). То есть Фенс предполагает, что говорить на уникальном, личном языке возможно. Это предположение основывается на той предпосылке, что человек обладает личной индивидуальностью, присущей ему всегда, которая может быть перенесена и на язык. А то, что этого не происходит в романе, всецело проблема героя, который не может выразить свои чувства. Если же опираться на теории Лакана и Бенвениста, от Фритса и нельзя ждать того, что он будет это делать напрямую: он не верит, во-первых, в уникальную индивидуальность, и, во-вторых, он исходит из того, что языковая система предлагает человеку пользоваться только языком других. То есть «проблема» заключается не столько в герое, сколько в системе языка.

Из статьи Фенс следует, что посредством языка герой может дать ход своим чувствам. Чувства здесь можно трактовать как означаемое, которое должно быть репрезентировано через язык, состоящий из означающих. В следующем параграфе мы покажем, что в учении о знаках Лакана репрезентация означаемого сопряжена со многими проблемами.


4.2 «Горстка слов»; система знаков Жака Лакана.

Система знаков Лакана является развитием учения Фердинанда да Соссюра. В языковом знаке Соссюр выделяет означающее и означаемое. Между означаемым и означающим нет естественной связи, они связаны друг с другом произвольно. Соссюр приводит в качестве примера французское слово «soeur» (сестра):

«понятие «сестра» не связано никаким внутренним отношением с последовательностью звуков s-оe:-r, служащей во французском языке ее означающим; оно могло бы быть выражено любым другим сочетанием звуков; это может быть доказано различиями между языками и самим фактом существования различных языков: означаемое «бык» выражается означающим b-oe-f (франц. boeuf) по одну сторону языковой границы и означающим o-k-s (нем. Ochs) по другую сторону ее» (Соссюр: 6).

Как не существует никакой естественной связи между означаемым и означающим, так нет прямой связи между означаемым (концептом) и референтом, «вещью» из действительности. Далее, Соссюр выделяет две цепочки. Одна состоит из означающих, звуковых или письменных знаков. Означающее из этого ряда, например слово «кот», не обладает само по себе положительной ценностью, «кот» это просто «кот», так как это не «лот», «мот» и т.д. Цепочка строится на бинарных оппозициях и дифференциальных противопоставлениях. То же самое относится и ко второй цепочке, цепочке означающих или концептов.

Языковой знак состоит из комбинации единств одной и другой цепочек. Голландский исследователь Ван Альфен приводит в качестве примера лист бумаги: знак – это лист бумаги, означающее – лицевая сторона, означаемое – оборотная. «Хоть мы и можем отличить лицевую сторону от оборотной, разделить их невозможно. Они абсолютно неделимы» (Van Alphen 1988: 156). Он же приводит следующую схему для системы знаков Соссюра:

↔Sa↔ Sa ↔ Sa ↔ Sa

↕ ↕ ↕ ↕

↔ Sé ↔ Sé ↔ Sé ↔ Sé

(где Sa = означающее, а Sé = означаемое, Van Alphen 1988: 156).

В системе же знаков Лакана означающее выходит на передний план. Схематическое изображение соссюровского знака

означающее

----------------

означаемое

Лакан переписывает как алгоритм:

S



s

где S – означающее, а s – означаемое. Этот алгоритм объясняется следующим образом:

«Алгоритм читается так: означающее над означаемым, «над» имеется в виду над чертой, разделяющей две стадии» (Лакан 1997: 55).

Бал разъясняет это предложение Лакана так:

«Теория знака Лакана преобразует соссюровское «означающее/черта/означаемое» в двух аспектах: означающее становится заглавной S, означаемое строчной s; а черта между ними получает значение: значение абсолютного разделения. Это выражается формулой «означающее над означаемым» (Bal 1994: 1).

Пояснение же к схеме Лакана в целом дал Ролан Барт:

«Лакан […] воспользовался пространственным образом, отличающимся, однако, от соссюровской схемы в двух отношениях: 1) означающее (S) носит глобальный характер; оно представляет собой цепочку, включающую множество разных уровней (метафорическая цепочка): отношение между означающим и означаемым неустойчиво, они «совпадают» лишь в некоторых кардинальных точках; 2) черта, разделяющая означающее (S) и означаемое (s), сама наделена значением (которого, как очевидно, она не имела у Соссюра): она указывает на вытеснение означаемого» (Барт: 272).

Означающее играет у Лакана доминантную роль, в то время как означаемое – маргинальную. Они разделены чертой, что подразумевает, что означающее еще не предполагает само по себе наличие означаемого. То есть означаемое скрывается, таким образом, из поля зрения, но не полностью. Когда Лакан рассуждает об отношениях между языковыми знаками, он имеет в виду, что означающее выводит на поверхность не означаемое, а другое означающее. Так возникает цепочка означающих, но в этих ссылках одного означающего на другое может проявиться означаемое (Van Alphen 1988: 157). Лакан называет это points de capiton, что можно перевести как скрепляющие точки, узловые точки, точки скрепления (дословно – пуговицы, которыми прикрепляют обивку к мебели, Лакан 1997: 58). Постоянно увеличивающиеся цепочки означающих могут быть остановлены интерпретирующим субъектом, благодаря чему временно возникает иллюзия означаемого. Но это означаемое может быть опять включено в цепочку в качестве означающего так, что динамическое движение цепочки означающих продолжается (Van Alphen 1988: 157). Ван Альфен изображает лакановское понятие знака следующим образом:


SaSaSaSa Sa

\ / \ / \ /

(Sé) (Sé) (Sé)

И делает отсюда вывод:

«В рамках этой динамической системы знаков постоянно чувствуется недостаток означаемых. А если они и появляются, то лишь на время» (Van Alphen 1988: 157).

В системе Лакана субъекту все сложнее найти означаемое, он ограничен постоянно разрастающимся рядом означающих. В главе 2 при обсуждении теории Лакана уже говорилось о разочаровании, с которым это может быть сопряжено для человека: если кто-то говорит «дерево», он использует означающее, не предполагающее пока настоящего «дерева», а если говорят «я», то используют при этом лишь пустое означающее, чтобы репрезентировать себя в языке. Это не противоречит написанному в главе 3, где говорится о том, что Фритс постоянно занят формированием собственной субъективности. Под субъективностью мы понимаем языковое явление, а не персональную индивидуальность.

В следующем высказывании Ван Альфен связывает трудность для человека определения означаемого с трудностью ощущения «полноты бытия»:

«Это объясняет, что субъект, формирующийся в языке, вступающий в символический порядок, чувствует себя постоянно разочарованным, или лучше сказать – бесплодным, кастрированным. Речь, попытка понять и определить означаемое по определению обречена на провал. Это автоматически имплицирует недостаток означаемого, который заставляет тосковать о «полноте бытия», о единстве с матерью, пережитом в воображаемом порядке» (Van Alphen 1988: 157).

То есть, по мнению Ван Альфена невозможно ощутить в языке полноту бытия. В конце предыдущего параграфа в связи с интерпретацией Фенс было сказано, что в рамках системы знаков Лакана невозможно определить означаемое. Все это не представляется возможным, так как любое означающее, которое человек пытается для этого использовать, немедленно вызывает к жизни другое означающее, и так продолжается до бесконечности. Фенс хочет от Фритса невозможного, ожидая, что он выразит свои чувства напрямую, ведь в той языковой системе, частью которой является герой, сделать этого нельзя. На примере нескольких отрывков из романа мы попытаемся доказать, что Фритс не верит в определение означаемых посредством означающих. Во-первых, играя означающими, которым он не придает никакого значения, герой показывает, что в его словах нельзя отыскать означаемое. Во-вторых, он советует другим людям не искать смысла в его словах. В-третьих, единственная попытка самого Фритса отыскать означаемое оканчивается ничем. Он в буквальном смысле слова испытывает это на себе.

Скептическое отношение Фритса к возможности определения означаемого прослеживается в его играх с языком, в которых он подменяет одно означающее другим так, что понять смысл его рассказов представляется невозможным. Первый способ игры с языком и означающими – советы другим людям о средствах против облысения. Его рекомендации постоянно меняются. Сначала он говорит, что после втирания в голову керосина ее надо мыть (47), потом – что не надо мыть (126). Затем оказывается, что надо стричься очень коротко (163). В последствии появляются специальные крема (178) и т.д. Вторая игра с означающими происходит, когда Фритс по-разному отвечает отцу на вопрос, если тот его не слышит или не понимает:

«Ты читаешь, как женщина, - сказал он матери. – Ты двигаешь не глазами, а туда-сюда головой. Знаешь, это вредно, ведь колонки такие узкие». «Что ты говоришь?», спросил отец. «Я думал, что наткнулся на знакомое имя, - сказал Фритс, глядя в газету. – Но я ошибся» (86).

«Мать налила полный стаканчик и отхлебнула глоток. «Кисло, - сказала она, кривя рот, - ужасно кисло». «Что?», спросил отец. «Мама говорит, что ей немного холодно», сказал Фритс» (189).

В третью игру герой играет в одиночку. 31 декабря, по пути домой, он думает:

«Сегодня мы довольно-таки рано, […] служба была, как в субботу. На самом деле, сегодня среда. Завтра воскресенье, но сегодня среда. Когда нам опять надо будет на работу, будет понедельник, но в то же время – четверг. Тогда можно будет сказать: послезавтра суббота. Вот, не особо утруждаясь, простые вещи можно сделать невероятно сложными» (159).

Сдержанность Фритса по отношению к возможности определения означаемого также ясно видна, когда он советует Мауритсу не искать смысла в его словах:

«Я бы хотел знать, когда ты что-то на самом деле имеешь в виду», сказал Мауритс. «Слушай, - сказал Фритс, - обдумай все это дома. Имею я это в виду или нет, не важно». […] «Ведь это совсем не то, о чем ты говорил только что», удивился Мауритс. «Хорошая память, - ответил Фритс. – Но тогда я был в хорошем настроении» (161).

Фритс сам говорит: «Имею я это в виду или нет, не важно». То есть он показывает, что бесполезно искать глубокий смысл в его словах. Сейчас он говорит то, потом это: все зависит от того, какие означающие попадаются под руку.

Но, несмотря на все сказанное, в романе есть место, когда Фритс сам осуществляет попытку найти означаемое. В конце повествования герой хочет сказать нечто очень важное своему отцу. То, что он хочет сказать, становится очень весомым благодаря предшествующему описанию:

«Его сердце стучало. […] «Вечер. Ночь. Новогодняя ночь. Через двадцать восемь минут – полночь. У меня есть еще двадцать восемь минут. Надо собраться с мыслями. Когда пробьет двенадцать, надо уже все обдумать». Он посмотрел на отца. «Помоги тем, кто угнетен и скитается в этом мире», подумал он. «Старый дурак». […] «Надо говорить сейчас, - сказал он про себя. – Как? Еще пару минут. Надо. Еще не поздно» (193).

Как читатели мы надеемся, что именно сейчас нам преподнесут point de capiton, что Фритс скажет своему отцу, что он думает на самом деле. Этим «настоящим» чувством могло бы быть то, что он сказал бы отцу, что считает его «старым дураком», или как раз наоборот, что он очень его любит и ценит его доброту (герой говорит об этом, когда напивается и в самом конце романа, в молитве). Как читатели, мы надеемся, что это произойдет, что из ряда означающих покажется одно очень важное, «трансцендентальное означаемое» романа «Вечера». Но что же происходит?

«Папа, - сказал он громко, - папа». «Да, мой мальчик», ответил отец. […] «Он слушает, - подумал Фритс, - а я еще не знаю, что сказать. Не знаю». В голове звенело. «Если я прямо сейчас не заговорю, случится что-то непоправимое». «Папа», сказал он. Отец повернулся к нему. […] «Назад пути нет», подумал Фритс. Комната закачалась у него перед глазами, как-то расплылась и вернулась на свое место. «Что это было, что я сказал?», подумал он» (193).

В первую очередь Фритс заботится о том, чтобы был контакт, чтобы его отец слушал. Это дает ему возможность говорить дальше, попробовав таким образом явить означаемое. Но что сказать, он не знает, ему недоступен неуловимый характер означаемого. В голове начинает звенеть, он думает, что произойдет что-то ужасное, если он будет молчать. То есть в любом случае он хочет продолжить цепочку означающих. «Что я сказал» показывает, что эта цепочка движется настолько быстро, что он уже не может вспомнить, что за означающее использовал секунду назад. И тем не менее, он продолжает эту цепочку дальше:

«Папа, - сказал он, - петь умеют только люди. Это удивительно. Пение – это что-то, что могут только люди». «Потеряно, все потеряно, - думал он. – Я не осмелился. Я сказал что-то другое. Что я сказал?». Он почувствовал жар. «Что-то совершенно другое, - подумал он. – Чепуху. Полную чушь. Горстка слов. Бессмысленные вещи. Обычная белиберда, ни к чему не относящаяся. Что же я сказал?» (193).

Фритс не осмеливается сказать то, что он хочет, а говорит нечто другое. Означаемое остается скрытым, «плавающим», герой продолжает пребывать в динамической цепочке означающих. Вместо того, чтобы сказать то, что он хочет, явить означаемое, он просто берет горстку слов. По его же собственному мнению, в результате получается чепуха. «Что же я сказал» опять показывает, что означающие меняются в цепочке так быстро, что герою с ними уже не совладать.

Но разговор продолжается. И отец, и мать отвечают ему, что птицы тоже умеют петь. Но это Фритс говорит:

«Я имею в виду, […] я, я имею в виду, папа, ты понимаешь, что я имею в виду?». Лампа перед его глазами уменьшилась, уплыла куда-то вдаль и вернулась на место. «Что происходит, - думал он. – Что я сказал?» (193).

Фритс хочет объяснить, что имеет в виду, но у него опять не получается. Он взывает к отцу, но тот, конечно же, ничего не знает, не говоря уже о том, что не знает этого и сам герой. Как для Фритса, так и для его отца и для читателя означаемое остается недостижимым. В этой связи очень уместно высказывание Г. Косикова о «трансцендентальном означающем»:

«Но коль скоро “трансцендентальное означаемое” оказывается проекцией и воплощением нашей потребности в таком означаемом, то его “присутствие” как раз и подвергается бесконечной “отсрочке”, подобно миражу, бесконечно отступающему в бесконечную даль. Трансцендентальное означаемое способно являть лишь следы своего отсутствия» (Косиков: 46).

Осознание этого производит на героя сильное впечатление, все плывет у него перед глазами. Между тем, поток означающих продолжается, и Фритс рассказывает о канарейках в клетках. Сразу же после того, как он это рассказал, он спрашивает себя:

«Что я сейчас сказал? – подумал он. - Что я наплел?». «Но ведь они отлавливают еще и дроздов, - продолжал он. – И еще каких-то птиц, не знаю каких, диких. Их сажают в клетки». «Это не что иное, как отборная чепуха, - думал Фритс. – Выхода нет». Он чувствовал, как кровь стучит по барабанным перепонкам. «Мне надо сесть, - подумал он. – Стул» (193-194).

«Что я сейчас сказал? […] Что я наплел?» показывает, что Фритс полностью потерял контроль над цепочкой означающих, рвущейся наружу. Ему кажется, что «выхода нет», то есть означаемого ему так и не найти. Разговор еще некоторое время идет о птицах, а потом отец рассказывает какой-то случай из своей молодости, а Фритс думает:

«Спасен. Пусть абсолютно бессмысленно, но разговор продолжается» (194).

Пусть цепочка началась без означаемого, без означаемого продолжается, но все же продолжается.

«Не историческое движение, а “движение без истории”, не единство становления, а “становление без единства”, не множественная истина, а “множественность без истины” – таково кредо постструктуралистской философии, которое, разумеется, может обязывать лишь тех, кто его исповедует» (Косиков: 34-35).

Надежды читателя на point de capiton не оправдались. Приведенный отрывок позволяет предположить, что в отношении знаков Фритс еще строже, чем сам Лакан: если Лакан и оставляет маленькую возможность для означаемого, у Фритса нет и этого. В тот момент, когда герой осознает это, он даже теряет контроль над собственным телом. Чтобы понять, что же здесь происходит, необходимо сделать небольшое отступление в сторону отношения между истиной, языком, зрением и формированием субъекта в картезианской традиции.

В книге «Френсис Бэкон и Потеря Себя» Ван Альфен связывает эту традицию с модернизмом в самом широком философском смысле:

«В широком философском смысле модернизм начинается в эпоху Возрождения, а именно с Декарта и эры веры в науку. В этом модернизме глаз, ключевая точка зрения, является ключевой точкой субъекта. Индивидуум обретает субъективность из своего видения мира. Позитивизм – это экстремальная манифестация этой «надменной» самоуверенности в человеческом глазе. Объединение глаза и субъекта может быть понято как экстремальная манифестация привилегии западного модернизма как источника знаний. Это объединение глаз/я напрямую связано с верой в существование, важность и доступность истины» (Van Alphen 1992: 48-49).

Мы выделим из приведенной цитаты следующие положения касательно истины, зрения и формирования субъекта: во-первых, истина в этой традиции представляется как нечто, что можно открыть посредством взгляда. Во-вторых, статус субъекта зависит от того факта, что субъект может видеть. Хорошо присмотревшись, субъект может открыть истину. Это предполагает, что субъект может управлять своими органами чувств. Он может использовать зрение как инструмент поиска истины. Когда же субъект нашел истину, он может выразить ее посредством языка. Ван Альфен делает из этого вывод, что язык в этой традиции имеет культовый характер:

«Так как язык предлагает знание, а знание в конце концов проистекает из зрения, язык имеет культовый характер» (Van Alpen 1992: 53).

Третья отправная точка картезианской традиции основывается на том, что глаз без проблем может отражать найденную истину. Язык же в отношении зрения имеет вторичный характер.

Если применить взгляды этой традиции к ситуации с Фритсем, то получится следующее: он приходит к выводу, что язык не может отобразить истину, с помощью языка ему не удается явить означаемое. В результате он теряет контроль над чувствами: комната плывет перед глазами. В обсуждаемой традиции контроль над чувствами, особенно над зрением, ведет к установлению и упрочению субъективности. А потеря этого контроля означает потерю самого себя: «нестабильность зрения связана с нестабильностью личности» (Van Alphen 1992: 75). Если в картезианской традиции выявление означаемого вело к «полноте бытия», то его отсутствие в приведенном отрывке означает «потерю себя».

В первом параграфе главы 3 мы проанализировали речевое поведение Фритса как постоянные попытки формирования субъективности в языке. Если герой не говорит, ему кажется, что его нет, то есть молчание может привести к «потере себя». Из приведенного выше отрывка выходит, что и говорение ведет к «потере себя». Во время этого происшествия Фритс сталкивается с тем, что в языке невозможно явить «полноту бытия» как конечное означаемое. Но это не означает, что попытки героя сформировать свою субъективность ни к чему не приводят. Субъективность в этом случае это что-то, что относится не к рангу означаемых, а как раз-таки к ряду означающих: только через речевой акт, через ряд означающих можно стать субъектом. Субъективность имеет принципиально языковой характер и связана с означающими. В том, что касается субъективности, нет point de capiton, так как она постоянно находится в движении, пока человек говорит. Ван Альфен характеризует субъективность Лакана так же:

«Субъект – это совсем не вещь, он может быть понят только как набор мутаций, противоречий или как диалектический переворот в продолжающемся, напряженном, направленном на будущее процессе» (Van Alphen 1992: 114).

Попытки Фритса конституирования субъективности можно понять как временную субъективность, привязанную к постоянно увеличивающейся цепочке означающих. Благодаря этому его субъективность периодически нарушается моментами «потери себя».


4.3 “Ecce Homo”.

Теперь, показав, что Фритс не выходит из ряда означающих, мы можем вернуться к критикам, которые все же находят означаемое в его словах. Возьмем Хомпертса: он наделяет значением вопрос Фритса, который он так и не смог задать отцу. Хомпертс придерживается мнения, что тем самым Фритс хочет показать, что видит добродетели своего отца (Gomperts: 301). Мотивируется это тем, что Фритс говорит родителям в подвыпившем состоянии и в последнем монологе, обращенном к Богу. В обоих случаях герой подчеркивает, что даже если это и не заметно с первого взгляда, Бог все равно знает, что его родители добрые и хорошие люди (118 и 198-199). Последнему монологу Хомпертс придает ключевое значение. В первой главе мы уже обращали внимание на то, что Фенс и Ван ден Берг переносят предполагаемое сочувствие героя к своим родителям из последнего монолога на все предыдущие, тем самым наполняя всю книгу соответствующим значением (означаемым). При этом Фенс идет еще дальше, говоря, что этот монолог является для книги структурообразующим, так как только в нем Фритс говорит свободно, на своем собственном языке, в то время как в других случаях он пользуется языком других. Аргументация Фенс строится следующим образом:

1. «Фритс часто выражает себя посредством официального, чужого языка, с помощью клише и общих мест» (Fens: 98).

2. «Он не в силах выразить свои чувства и скрывается в обезличенном, формальном языке» (Fens: 104).

3. (о последнем монологе) «Описанный период в десять дней достиг своего пика, с позиции которого герой обращается к Богу напрямую, используя при этом свободный язык, который кажется нам еще свободнее после напряженных диалогов на предыдущих страницах. В своем молитвенном монологе, где наконец-то выражаются все сокровенные мысли о родителях, последние десять дней теряют свою печальную и трагическую окраску» (Fens: 106).

То есть обезличенный язык других, использовавшийся на протяжении всего романа, противопоставляется тут свободному, «личностному» языку заключительного монолога. Но Фенс не заметил или не обратил внимание на то, что язык других очень четко прослеживается и в этом случае. Монолог начинается так: «Из глубины взываю, - сказал он про себя, - но голос мой не слышен» (197-198). Это почти буквальная цитата из Библии:


Из глубины взываю к Тебе, Господи.

Господи! услышь голос мой.

Да будут уши твои внимательны к голосу молений моих.

(Псалтирь, 129: 1-2).

В самом начале монолога Фритс констатирует, что его голос никому не слышен. Но он не стремится в первую очередь быть услышанным, он взывает к Богу, чтобы тот увидел добродетели, недостатки и беды его родителей. Фритс суммирует все качества отца, которые раздражают его: глухота, привычки в еде, постоянное повторение одного и того же, неумелость и непонимание проблем сына. Но этот список оканчивается следующим: «Но велика благость его» (198). Это предложение тоже отсылает к библейскому тексту, хотя в Библии эта характеристика применяется ко Всевышнему:

Будут провозглашать память великой благости Твоей.

(Псалтирь, 144: 7).

Список недовольств матерью завершается, в свою очередь, следующей просьбой: «Увидь ее неизмеримую благость и доброту» (198). Этот монолог, начатый в новогоднюю ночь на улице, заканчивается уже дома:

«В гостиной у печки стоял его отец в нижнем белье. «Добрый вечер», сказал Фритс. «И тебе, мальчик мой», ответил тот. «Ну как можно нарастить такое большое пузо? – подумал Фритс. – Беременный рыцарь». «Господь Вседержитель, - сказал он про себя, - увидь это. Как называется такая штука с рубашкой и штанами в одном? Комбинезон, что ли». Он внимательно осмотрел одеяние отца. Сзади, как раз ниже поясницы, виднелся длинный вертикальный прорез, который был открыт. «Я вижу его задницу, - подумал он. – Сральный люк открыт». «Всемогущий Боже, - сказал он про себя, - смотри: его задница видна всем. Вот этот человек. Он отец мой. Сохрани его. Защити его. Укажи ему путь. Он дитя Твое» (199).

И здесь мы находим указание на Библию: «Вот этот человек» отсылает нас к «Ecce Homo», или «Вот, Человек» (Иоанна, 19: 5), к словам Пилата, которыми он обращается к толпе, показывая им Иисуса в терновом венце и в багрянице, с помощью которых солдаты издевались над Христом, пытаясь выставить его на посмешище.

Эти интертекстуальные указания на Библию несколько оспаривают интерпретацию Фенс заключительного монолога. Здесь налицо дискурс Другого, что уже не позволяет прочитывать данный отрывок как пример самобытного языка героя, с помощью которого он выражает свою «полноту бытия». Можно пойти дальше и сказать, что традиционный образ Христа заменяется здесь «образом в пижаме». То есть одно означающее генерирует другое. Так же, как и в случае с непроизнесенным вопросом к отцу, на основании текста нельзя определить, является ли этот монолог серьезной молитвой, обращенной к Богу, или же очередной попыткой создать себе второе лицо. Додумать, однако же, можно что угодно. Фенс, например, полагает, что с наступлением Нового года начнется новая жизнь. Подтверждение своего предположения он находит в последних словах героя:

«Я живу, - прошептал он, - я дышу. И я двигаюсь. Я дышу, я двигаюсь, значит я живу. Что еще может произойти? Могут случиться катастрофы, неприятности, разные ужасы. Меня могут посадить в тюрьму, или я заболею. Но я не перестану дышать и не прекращу двигаться. […]. Кролик, я живой. Я дышу, я двигаюсь, значит я живу. Это понятно? Что бы не произошло, я живу» (199-200).

Необходимо обратить внимание на то, что это не мысли героя. Он именно произносит, что живет. Говоря «я живу» он конституирует себя самого как субъекта в языке, делая то, чем был занят на протяжении всего романа. Только на этот раз эксплицитно. Кто говорит «я живу», тот живет.

1   2   3   4   5

Падобныя:

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconМосковский государственный университет имени М. В. Ломоносова филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы
...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconФилологический факультет Кафедра истории зарубежной литературы Жанр псалма и библейская образность в поэзии Т. Аргези
Библейская образность в сборниках ''Подходящие слова'' и ''Цветы плесени''

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconФилологический факультет Кафедра истории зарубежной литературы
Об этой пишет известный французский критик, много занимавшийся творчеством Эдгара По, Клод Ришар (Claude Richard): «If you approach...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconЛингвокультурные основы родинного текста болгар
Ведущая организация – Московский государственный университет, филологический факультет, кафедра славянской филологии

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconСам достиг передай другим. Смог передать твори дальше
Национального фонда возрождения «Бар5арыыы» при Президенте рс(Я) за отличную учебу и активную общественную работу. В 2005 году окончила...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconФакультет журналистики Кафедра зарубежной журналистики и литературы печать великой французской революции
Ис­торию Французской революции начали писать непосредственные ее участ­ники, и до сегодняшнего времени она привлекает внимание как...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconМуниципальное общеобразовательное учреждение
Саратовский государственный педагогический институт им. К. Федина, 1974 г., филологический факультет, учитель русского языка и литературы...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconМуниципальное общеобразовательное учреждение
Саратовский государственный педагогический институт им. К. Федина, 1974 г., филологический факультет, учитель русского языка и литературы...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconМуниципальное общеобразовательное учреждение
Саратовский государственный педагогический институт им. К. Федина, 1974 г., филологический факультет, учитель русского языка и литературы...

Филологический факультет кафедра истории зарубежной литературы iconИстория зарубежной литературы ХХ века: модернизм и постмодернизм
Европы и Америки в контексте исторического процесса; дать слушателям курса возможность применить на практике навыки анализа художественного...

Размесціце кнопку на сваім сайце:
be.convdocs.org


База данных защищена авторским правом ©be.convdocs.org 2012
звярнуцца да адміністрацыі
be.convdocs.org
Галоўная старонка